Проза.

– А это я полагаю...

– Зарни, – женщина стащила звериную маску, и Рух увидел жуткое месиво вместо лица. Старые шрамы уродливыми буграми покрывали щеки и лоб, рассекали надвое нос, рот оттянулся на сторону, вместо левого глаза зияла дыра. Правый горел чистой, ледяной синевой.

– Ого, а говорят это я страшный, как задница Дьявола, – поперхнулся Бучила. – Смотрю вы тут как-то по-особому празднуете, с размахом и выдумкой.

– Я могу объяснить, – выдохнул Гришка.

– Ну попробуй. Интересно, какая причина не снести твоей бешеной суке башку? Нет, я конечно слышал, что в Новгороде богатеи совсем умом тронулись, игрища развратные устраивают, жен трахают при мужьях, пиратами наряжаются и, хм... на абордаж друг дружку берут, но тут ведь явно не то. – Рух, не выпуская из виду сладкую парочку, окликнул за спину. – Василий, ты как?

– Ж-живой, – без особой уверенности отозвался черт.

– Хорошо, – Бучила милостиво кивнул. – Давай Гришенька, объясняй.

– Я пришла за ним, – Зарни ткнула пальцем в обмякшего Якова. – Зло должно умереть.

– Да нет же, – отмахнулся Бучила. – Яшка сволочь и крохобор каких поискать, но никакой не злодей.

– Зло носит маски, – голос Зарни был печален.
 
Гришка выскочил первым, Зарни кивнула Бучиле и повернулась к дверям. Рух поднял пистолет и выстрелил уходящей женщине в спину. Зарни всплеснула руками и упала ничком, выронив страшный клинок. Наверное, если бы Рух умел плакать, он бы заплакал, не стесняясь показать слезы и мимолетную слабость. Но слез не было, была только черная ноющая дыра вместо души.

– Зарни! – Гришка волком метнулся обратно. – Зарни!

Он упал на колени и подхватил мертвое тело. В отличии от Бучилы, слез у него было в достатке. Зарни тряпичной куклой обвисла у него на руках, маленькая, беззащитная и... дивно красивая. Жуткие шрамы разгладились, стали незаметными, а может это просто играли тени пляшущего огня.

– Зачем, Заступа, зачем? – завыл Гришка.

– Она бы не остановилась, – глухо выговорил Бучила. – Ты знаешь это и сам. Она бы вернулась и все повторилось бы вновь. Кто-то должен был разорвать этот круг. Ведь ты не дурак, не расчитывал, что она после крови и трупов, вдруг станет примерной женой, и вы душа в душу заживете в маленьком домике на берегу озерца. Не ври мне, Григорий, и не ври себе. Я дал ей то, о чем она мечтала с тех пор, как лезвие ножа впервые прикоснулось к лицу. Мой подарок на Рождество. Вечный покой.
 
И еще сказал мне Есенин в тот вечер своей запоздалой победы:

— Только каждый сам за себя отвечает!

— Точно я позволю другому отвечать за меня! — был мой невеселый ответ.

При этом однако подумалось:

«Выходит, все же признаешь в душе свою ответственность — и прячешься от нее?» Но этого я ждала наперед.

Не забыл напомнить мне и свое давнее этическое правило: «Я все себе позволил!»

К кому ты сейчас примериваешься, Сергей Есенин? Повеяло Достоевским, хоть никогда я не слышала от тебя этого имени... И память услужливо подсказала: «Ставрогин!»

На миг мне сделалось не на шутку страшно. Не за себя
 
Вопросы выкрикивали уже без записок. И получали ответы без промедления:
-- Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего не поняли.
- Надо иметь умных товарищей!
- Маяковский, ваши стихи не волнуют, не греют, не заражают.
- Мои стихи не море, не печка и не чума!
- Зачем вы носите кольцо на пальце? Оно вам не к лицу.
- Вот потому, что не к лицу, я и ношу на пальце, а не в носу.
 
С первых секунд появления Альберта его очень хочется треснуть лопатой по башке. Да, я настаиваю - именно лопатой и именно по башке. Чтобы как-то этого персонажа перезагрузить, а то аж зубы от него сводит. Занудство, которое он проявляет, едва показавшись во дворце и на экране, достигает каких-то ранее неведомых мне глубин. К тому же он снулый и закомплексованный, с вечно опущенной головой и унылым е… лицом, я хочу сказать. Так, видимо, подчеркивается его правильность и серьезность.
 
Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку, и когда она уже совершенно стала невидна, он все еще стоял, куря трубку. Наконец вошел он в комнату, сел на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие. Потом мысли его перенеслись незаметно к другим предметам и наконец занеслись Бог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, Бог знает что такое, чего уже он и сам никак не мог разобрать. Странная просьба Чичикова прервала вдруг все его мечтания. Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.
 
«Я считаю, что каждый прозаик должен надевать какие-то творческие вериги, вводить в свое письмо какой-то дисциплинирующий момент. В поэзии роль таких вериг играет рифма плюс размер. Это дисциплинирующее начало уберегает поэтов от многословия и пустоты. У прозы таких рамок нет, их, мне кажется, надо вводить искусственно. Что касается меня, то вот уже лет шесть я пишу таким образом, что все слова во фразе начинаются у меня на разные буквы. Даже предлоги не повторяются. <…> Короче, для меня это стало психозом. Вот раскрой мои три-четыре последние книжки и убедись».
Из письма Сергея Довлатова Науму Сагаловскому, июнь 1986 года.
 
Ох, что это за болото! Оно простирается вокруг на много километров, и нет там ничего, кроме черной низкой воды, что консервирует живые существа, словно масло — рыбу, и ядовитых паров, которыми это проклятое место отравляет воздух. Ни одно уважающее себя животное тут не задерживается, обитать в такой печальной обстановке могут только совсем негодные твари вроде жирных бурых жаб, змей и водяных крыс. На них никто в здравом уме, конечно, не охотится, поэтому вся эта нечисть веками сидит на кочках, уничтожая остатки красоты
 
Мои любимцы ужасны — их текст тяжелее психической травмы, нанесенной вам, когда вы были в подпитии уязвимом состоянии. Они пишут о вещах, которые человеку нормальному, то есть, по нынешним понятиям, позитивному мотыльку, порхающему по цветам на залитом солнцем лугу, даже в кошмаре не приснятся — грозы, бури... зима. Мотылек умрет раньше, чем до него докатится шквал. А отголоски штормов, несущиеся из-за горизонта, эфемерное создание попросту не воспримет — у мотылька есть совершенные органы слуха, тимпанальный аппарат, но не хватает мозгов, чтобы осознать, что грядет на его лужок. Но даже среди бабочек есть перелетные данаиды и ядовитые геликониды, способные запомнить место, где были когда-то пойманы, и избегать его в будущем. Никто не знает, откуда у бабочек память.
 
Странный сон мне привиделся: как будто я — церковная вышивка, богато изукрашенное изображение какой-то святой, а может, великомученицы. На мне удивительной красоты парчовое платье, распахнутое на животе. И кожа на животе взрезана длинной открытой раной, шитой алым, пюсовым и карминным шелком; поверх раны пришиты, свисая, гирлянды из кораллов и багровых керамических бусин размером с райское яблочко. Бусины сделаны в виде сердец — но не символических "перевернутых попок", о нет, это анатомически точное изображение сердца новорожденного. И коралловые капли свисают с сердец, словно те плачут кровью. Во сне я думаю: наверное, то плачут нерожденные дети. Мои нерожденные дети.

Хочется вытащить, оторвать от своего живота это жуткое украшение (сверху оно похоже на связку красного лука-севка), но неведомая рукодельница не вышила мне рук. Длинные парчовые рукава пусты. Мне остается только висеть на стене и делать скептическое выражение лица.

Мое подсознание, похоже, пыталось сказать, что в своей жизни мне следовало родить столько детей, сколько бусин в этих четках, прежде чем мое тело избавилось от чертовой "женской сути" (по крайней мере от ненужной ее части). А бусин-то было десятка три-четыре! Какой. Кошмар. И почему нельзя делегировать свою плодовитость какой-нибудь несчастной (или десятку несчастных), мечтающих о детях, но тщетно? Что многодетному здорово, то одиночке смерть. А подсознанию ништо, оно транслирует сознанию любую фигню, навеянную гормонами. Пока они вообще есть в организме, эти "гормоны женской сути".
 
С годами Дамело заводит друзей все осторожней: дает звание друга лишь после того, как вынет из претендента всю душу своим скотским поведением. Но как с ними, осторожными, всегда бывает, в лучших друзьях у молодого кечуа сущие демоны. С одним из таких демонов они и сидят сейчас плечом к плечу, и курят молча, стряхивая пепел на пол. Понимая друг друга до донышка и с каждой секундой становясь все более чужими.
Боги не то сдают карты, не то крапят тузы, а они сидят и молчат, пытаясь договориться без слов. Извиниться. Или обвинить, вытряхивая скелеты из шкафов и тряся ими друг у друга перед носом…
 
Иногда сахар падает не только в крови, но и в душе. И хочется, до одури хочется стыдных женских радостей: прохладных простыней под пальцами, томной нежности во взгляде, тягучей сладости в голосе, смущающей откровенности желания в себе и в другом. Тот, кто не склонен смеяться над душой-сладкоежкой, получит ее, размякшую, в полное свое распоряжение. Дьяволы об этом осведомлены прекрасно. И никогда не стыдятся доставать розы из воздуха, признаваться в любви, приносить завтрак в постель, добавляя еще одно звено в железную кандальную вязь, нерасторжимую, ненарушимую. Потому что не существует экзорцизма нежности.
 
Кстати, ту женщину звали не Ольгой, а как-то нелепо, Гаянэ, что ли, а может, вообще Зарема. Восточная наложница – очи долу, косы до полу. И хищный чаячий голос, выдающий несгибаемую жизненную силу. «У нас с ним взаимопонимание, мы будем вместе по-любому…» «По-любому» она произносила как «полюбовно», складывая полные губы набухшим алым бутоном. Почему-то это зрелище вызвало у Кати тошноту и она отдала Игоря без борьбы, лишь бы никогда больше не видеть этих губ, сложенных точно для слюнявого поцелуя.
 
— Наама! – рявкнул кот, подходя ближе. – Когда ж ты насытишься-то! Питайся быстрей, нам пора!
И тут катин рот вздуло изнутри, словно из пищевода в глотку и дальше, под нёбо, прошла изжога, достойная дракона. Только у изжоги голоса не бывает, а у этой был. Помимо катерининой воли губы разверзлись (иначе не скажешь) и, не двигая языком, Катя прошипела:
— Отвяжисссь, Тайгерммм.
— Ты старая прожорливая сука, Наама, – мрачно ответил кот, не глядя Кате в глаза. Почему-то именно это посреди пожара и общего безумия казалось ужасно важным – поймать взгляд кота.
— Ты знаешь, что я не сука, – хмыкнула Наама катиным ртом.
— Раньше ты обижалась на слово «старая»… – ностальгически вздохнул кот.
— А еще раньше – на «прожорливую»! – расхохоталась тварь, стоявшая Катерине поперек глотки.
 
Если бы десять лет назад Катерине в открытую заявили: все, больше ты ни одному мужчине не подаришь любви, ни разу не наденешь высокие каблуки, вовек не расстегнешь пуговицы на блузке, млея под жадным взглядом – определенно, это была бы трагедия. Может быть, слезы, может быть, возмущение. Знание своей судьбы превращается в трагедию, когда приходит раньше смирения. А если следом за смирением – то просто знание.
Сейчас Катя знала точно: и без пожаров-ожогов – никогда. Ни разу, вовек, никому. Отцвела, отплодоносила, засохла. Только сейчас не было чувства беды, всего-навсего дорога жизни прошла не среди цветущих холмов, а среди песчаных дюн, суровых, но по-своему прекрасных. С появлением Наамы дорога сократилась в полоску пляжа, видного из конца в конец с гребня последней дюны. Спуститься к воде – и кончен путь, темна вода и холоден песок, остается только ждать. И то недолго.
— Со мной никто не говорит, понимаешь? – снова попыталась объясниться Катя. – Все меня боятся. Точно я их своим невезением заражу, точно я несчастье приношу…
— Ты? – неожиданно хихикнула Наама. – Ты приносишь несчастье? Ну и самонадеянность у некоторых!
Слова демона, как ни странно, не обидели Катерину. Понятно, славу черных кошек как горевестниц не сравнить с тем скромным неудобством, что причиняла окружающим Катя, несчастная калека. Причиняла, сама того не желая.
— Ты меня пищи лишить хочешь, – тоскливо прошипела кошка, оборвав смех. – Я умру, если тебя пожалею. Говори, что возмешшшь?
— А! – догадалась Катерина. – Мы с тобой теперь как Фауст с Мефистофелем: я за свою душу богатство, власть и любовь требую, а ты исполняешь?
— Любо-овь… – задумчиво протянула Наама. – Насчет любви у тебя туго… Вряд ли ты сможешь.
— Что, из-за этого? – Катя дотронулась до правой щеки. – И приворот не подействует?
— Какая же это любовь, с приворотом? – В голосе демона явственно сквозил страх, высокомерная морда стала жалкой, хоть кошка и пыталась это скрыть. Как будто Катерина нашла-таки способ уморить Нааму голодом, и главное сейчас – не дать смертной женщине понять: в руках у нее смертельное оружие против демонов.
— Ну да, конечно. Еще один нахлебник! – кивнула Катя. – Станет мной питаться, крохи у тебя отбирать… Не бойся, я понимаю.
— Да ничего ты не понимаешь, – уязвленно буркнула Наама. – Чем тебе любить, когда от тебя половина осталась и с каждым днем все меньше? Тебя едва-едва на сына хватает, и то…
Внутри Кати что-то мягко и тяжело повернулось, точно сердце поменяло место в груди, перекатившись с левой половины на правую.
Все верно, ее, Кати, не хватает на Витьку. Раньше Катерина стеснялась надежд на то, что после армии сын приведет в дом жену (это сюда-то, в крохотную двушку со смежными комнатами?) и счастливая пара вручит молодой бабушке нового маленького Витьку, живую индульгенцию катиной застенчивости и асексуальности… Кате было неловко за свое пораженчество. В то же время делать глазки коллегам или рыскать по сайтам знакомств казалось еще стыднее. Выйти на охоту за мужчиной, обсуждать с приятельницами безотказные средства обольщения, в глубине души зная: это всего лишь бодрящее сквернословие перед позорным провалом… Маленький капризный Витька избавил бы ее от гнусных бабьих пересудов, от ритуальных посещений салонов красоты и бодряческих бесед на тему «Мы еще девчонки хоть куда».
Но был и другой способ избавить Катерину от женского начала – уродство. Оно оказалось одновременно клеткой и небом, так что теперь у Кати было все – и ничего не было. Она шла по той самой бритвенно-острой грани между хаосом и порядком, о которой всегда мечтала. И уже не собиралась с нее сходить.
От осознания странной удачи, скрытой в недрах катиной беды, Катерина едва не улыбнулась. Но желание вызнать побольше остановило ее.
— Значит, любить я, по-твоему, разучилась. Чего бы мне тогда потребовать? – И Катя выжидательно уставилась на кошку. Наама ответила равнодушным взглядом, в котором читалось: а больше ты никогда ничего и не хотела. Так и осталась глупой девчонкой, которая слушала «I have a dream» с твердой верой, что ее dream, исполненная здесь и сейчас, пребудет с нею навеки.
 
— Не замечай ее и дальше, – почти умоляющим голосом перебил Катерину Цапфуэль. – Ну почему, почему вам, людям, даже не самым плохим, так нравится шарить в темноте? Что вы надеетесь там найти? Почему вам не живется на свету?
— Потому что на свету живут только поденки, понял, стерильный идиот? – взвилась Наама. – Тебе дай волю, ты нас всех в поденок превратишь, в чистые, невинные созданья, которые не едят и не какают! Дай ты этой душе самой решить, сколько тьмы она впитает. Не лезь с нравоучениями!
— Ты и тебе подобные запятнали тьмой достаточно душ, чтобы у нас осталось время для наблюдений, – отчеканил ангел луны. – Если убить тело сейчас, душа обретет лучшую участь, чем та, что ты ей уготовила! – И Цапфуэль занес руку, словно выкованную из металла – руку-молот, руку-секиру.
Вопль Наамы слился с визгом Катерины, они брызнули в разные стороны, точно обе были кошками, кулак ангела луны обрушился на спинку дивана, прорвав слой обивки и разнеся в щепы деревянную раму. Наама прыгнула Цапфуэлю на загривок и вгрызлась в основание шеи, раздирая когтями застиранную клетчатую рубашку Анджея, что казалась пластинчатым доспехом на плечах ангела луны.
 
У каждого героя имеется пристрастие настолько нелепое, что в нем трудно прочесть изображение наших, человеческих зависимостей — разум протестует. Как может быть, спрашивает он, чтобы человек был равнодушен к собственным детям, но без памяти любил птичек, котиков и прочую краткоживущую мелочь? Как можно прикипеть всей душой к дурацким ритуалам, жертвуя им всем, от свободы до людей, тебе преданных? Как можно сидеть в клетке, мечтая лишь упрочить ее, чтобы внешний мир не мог тебя выманить ни одной из своих красот?

Запросто. Разве не так существует множество людей по всей земле? Разве не пытаются эти люди выстроить себе клеть и запереться в ней от реальности?
 
Что началось с духов, кончилось поистине вселенской вонью… нечто порой выплескивается из нас наружу, нечто, живущее в нас и до поры затаенное, потребляющее наш воздух и нашу пищу, глядящее из глубины наших глаз, и когда оно вступает в игру, никто не остается в стороне; одержимые, мы бешено кидаемся друг на друга, нечто тьмой заливает нам глаза и вкладывает в руки настоящее оружие — мое нечто на твое нечто, соседское нечто на соседское нечто, нечто-брат на нечто-брата, нечто-дитя на нечто-дитя.
 
Я тоже любила; любила Бене, моего мужа. Но он изменял мне, очень часто, во многих странах, он ничего не мог с собой поделать. Он любил меня и предавал меня, продолжая любить. В конце концов именно я разлюбила его и ушла; я перестала его любить не из-за этих измен — к ним я привыкла, — а из-за некоторых его привычек, которые всегда меня раздражали и в конце концов свели на нет мою любовь. Очень мелких привычек. Он с наслаждением ковырял в носу. Очень долго плескался в ванной, пока я ждала его в постели. Не отвечал улыбкой на мой взгляд, когда мы были на людях. Тривиальные вещи; или не такие уж тривиальные? Не знаю — может быть, мое предательство было хуже, чем его, или, по крайней мере, такое же? Не важно. Я хочу только сказать, что все равно наша любовь для меня — самое главное, что было в моей жизни. Побежденная любовь — все равно сокровище, и те, кто выбирает безлюбье, не одерживают никакой победы.
 
Домой шли молча. Гуськом – впереди задумчивая Катерина, позади довольная черная кошка. Катя вспомнила чью-то фразу: если двое идут не рядом, тот, кто впереди, рассержен больше. А еще на сердитых воду возят. На ней, Катерине, будут возить воду, пользуясь катиной жаждой жизни.
Только для чего ей, Кате, жить? Разве есть что-то, чего она еще не сделала? Сын, дом, даже дерево, посаженное собственными руками – все есть, все исполнилось. Можно прожить еще три, даже четыре десятка лет, повидать мир, понянчить внуков, полюбить Анджея – теоретически. Кто знает, будут ли у нее силы, а главное, желание нянчить, любить, смотреть? Не запрется ли она в четырех стенах среди порченого добра, с порченой душой, точно безымянное, утратившее волю тело Сабнака? Какие удовольствия окажутся дороги Кате, а главное, неведомой, опасной Кэт, зарождающейся во тьме подсознания, словно зародыш-суккуб?
— Ишь, размечталась! – ерничала Наама, слушая катины мысли. – Погубительница мужчин, одноглазая фам фаталь Катерина Александровна! Дама мечей, риск и воля во плоти!
Дама мечей? Ну что ж, пусть будет дама мечей. Даже если перевернутая, знак пустой траты сил и времени.
Катя вдруг осознала: никогда, никогда ей не доводилось действовать по собственному почину. Всегда находился кто-то, принимавший решения и делавший выбор, а Катерина, прирожденная овца, шла за пастырем, не видя, не зная, овчарня впереди, пастбище или бойня. А сейчас? Все то же самое: несет меня лиса за темные леса, ведет меня мать обмана в неведомую степь… Хотя выбор в кои-то веки за ней, за Катериной. Жаль, опыта маловато, чтобы выбор оказался разумным. Опять вслепую играешь, девушка…
— Ты за Сабнаком не повторяй, не повторяй! – разволновалась Наама. – Я, конечно, не самый надежный поводырь, но и ты не слепая!
— Слепая, – безнадежно прошептала Катя. – Конечно, я слепая. Кого я спасать собираюсь? Себя? Вас? А кто вы? И кто я? Может, вы грязь в душе человеческой, может, вам только строем под конвоем и ходить. И может, я ничуть не лучше.
— Знаешь, – догнала Катерину кошка, – покажу-ка я тебе все как есть. Иначе ты себя доешь, мне одни крохи достанутся. Завтра и покажу. Хочешь?
Катя присела и взяла Нааму на руки – маленькое тощее тело древнего могучего демона. Наама ткнулась ей в щеку круглым упрямым лбом.
 
Сверху