Проза.

Отгремела скоротечная августовская гроза, свежий ветер разогнал облака, выглянуло солнце. Мы лежали обнявшись и не сразу обрели дар речи.

– Как ты красива, сердечко мое, – говорил мне мой мужчина, едва касаясь ладонями изгибов тела. – Пара ли я тебе? Ты как райская птичка у меня на ладони: шевельни я неловко пальцем – сорвешься и улетишь.

– Гром, ты красив, как молодой Шанго, – отвечала я ему. – Или я слепа, чтобы этого не видеть?

– С моей-то рожей? – усмехался он.

– Самое главное в этой роже, дружок, то, что она твоя. А если так, какая разница – рябая, курносая, губастая? Твоя красота не в лице.
 
Ты знаешь, что твое тело совершенно? Я счастлив первым сказать тебе это. Ты имеешь в душе равновесие справедливости, ты сочетаешь в себе силу, мудрость и священное безумие, что лишает человека страха. Это даже привлекательнее, чем совершенная красота. Это сочетание ослепляет даже искушенных. Я считал себя искушенным. Я знаю, что ты такое, но люблю не меньше, чем те, для кого ты загадка. Тот, кто узнал тебя однажды, не забудет всю жизнь, ты останешься в крови, будто сладкий медленный яд. Безумный, заперший нас сюда – он тоже отравлен, и не знает, что делает. И я отравлен, и не знаю противоядия. Его, наверно, просто нет.
 
– Ты на него чары наложила? Или так ему так доверяешь?

Тут уж пришлось задуматься мне, и ответ нашла не сразу.

– Не то чтобы доверяю или не доверяю, мне это вообще не важно. Даже если появлялась там какая-нибудь женщина в мое отсутствие, все равно. Наверно, это потому, что я родом из мест, где у мужчины может быть десяток жен. И у хорошего мужа жены всегда между собою ладят. Какая ж тут ревность? Её моим воспитанием не предусмотрели.

И, переждав вспышку гомерического хохота, добавила:

– Я все его прелюбодеяния простила ему заранее, так же как он простил мне мои.
 
– Ты уверена, что хочешь ребенка, нинья? Он сильно усложнит твою жизнь. Хочешь?

А от кого, от святого духа или от твоего мужчины? Брось пост и молитвы, набери крепкое, тугое тело и люби его крепче, так, как он любит тебя – с огнем и радостью. Грех любострастия? Чушь несусветная. Есть грехи пострашнее. Мы тут все, например, висельники и грешники. Ах, невинные? А что ты себе приписываешь в грехи то, что с грехом рядом не лежало! Анха, совокупление любящих душ. Это ты права. Это не шутка. А зачем тогда бог дал тело с его способностью любить и радоваться любви? Умертвлять вожделения плоти? А разве они не богом даны?
 
– Мало тебе твой дядя читал молитв насчет меня, – отвечала я. – Ведь он прав – от первого до последнего слова. Я все что угодно, кроме кроткой овечки. Я дважды крещена и при этом закоренелая язычница, я повинна во всех смертных грехах, а число людей, которых я отправила на тот свет – белых! – отмечено точками на прикладе моего арбалета. Тебе хватит или еще?
 
Спрашивали меня потом сорок тысяч раз, не меньше, как я такое терпела. Тут вообще разговор не о том. Что я терпеть-то должна была? Муки ревности? Так ведь не было их, этих мук. Вот, например, никогда не водились на мне вши и блохи.

Никогда они меня не грызли, хотя других рядом со мной ели поедом. Говорят, я слишком здоровая была, чтоб эта мелкая дрянь могла бы ко мне подступиться.

То же самое и с ревностью. В помине, в заводе не было ничего похожего. Настолько я была уверена в отношении ко мне мужа, наверно. Уверенность в себе и, как говаривал Санди, чувство юмора. Ну, убудет ему, что ли? Его божественный тезка, Шанго, тоже бабник был тот еще, с кем только не путался. Да ведь там были богини, а тут рабыни, девчонки сопливые, с которых и спросу-то никакого нет. Наоборот, я их жалела: кто-то потом у них будет мужем, пусть хоть кусочек от настоящего мужчины попробуют.
 
– Дети ваших отцов – трусы, а я – дочь моего отца, и мой сын – сын своего отца и внук своего деда. Двенадцать шакалов, таких же трусливых, как те, что стоят в масках перед моими воротами, напали исподтишка на того, кого приняли за легкую добычу, не считая тех, которые убежали. Вы пришли за ним? Он истекает кровью от ран, полученных в неравном бою. Вы хотите получить его? Попробуйте, и посмотрим, сколько из двух сотен шакалов останется в живых… если останется хоть один, что сможет рассказать о гибели прочих самому главному из вас, который поганит своей жирной задницей священный табурет правителя города. Ведь он знал, против кого посылал своих стервятников, знал – он что, забыл? У него улетела память? Он потерял последние крохи своего жалкого ума? Когда собака хочет смерти, она начинает есть песок. Уходите отсюда! Уходите и скажите ему: там, в краях за морем, мое имя было Кассандра. Все белые знают, кто носил это имя до меня. С этим именем я одолевала сотни белых и вернулась домой оттуда, откуда не возвращался никто, могучей и богатой. Неужели он думает, вонючка у власти, что ему сойдет с рук подлость? Спроси тех, кого он продал в рабство, и кого я возвратила к их семьям: где те, кто враждовал со мной? Они мертвы. Их давно съели черви или рыбы. Скажите ему: если мой сын умрет, я не буду пачкать рук, убивая нечистое животное. Он сам умрет, потому что черви будут пожирать его живое тело и его ничтожную душу. Его сожранная душа не попадет в мир предков, после того как его кости сгниют: прахом будут лежать в земле разрозненные частицы и невидимо в ярости грызть песок, и никогда не восстанут из праха, и не соединятся в целое. Идите и скажите ему: пусть ест песок и угли, если хочет избежать наказания. Пусть ему в голову не придет тронуть даже последнюю эру моего рода, потому что я – одно целое со своим родом. Идите! У нас в руках молнии белых людей. Я считаю до шестнадцати и спускаю их с привязи, как моих собак.


 
Я не знала тонкостей обряда, не имела ритуальных принадлежностей. Но разве это что-то значило? Тем или иным способом, приходилось делать одно: просить о помощи добрые силы и устрашать злые. То, что я делала, делала по вдохновению Йемоо, а может быть, и иных богов, которых не знали по восточную сторону океана – Легбы, покровителя дорог и перекрестков, Элегуа, хранителя судеб… и, конечно, Огуна Феррайля, того, кто не оставляет храбро сражающихся.

Я набрала полную тыквенную бутыль рома и вернулась. Налила полную чашку и разбрызгала ее по комнате; поплыл резкий одуряющий запах патикрусады. Потом налила еще одну чашку и выплеснула на жаровню. Столб синего пламени взвился до самых потолочных перекладин.

Я что-то говорила при этом. Я просила всех мне известных богов, путая три мне известных языка. Я читала "Отче наш" по-английски, отрубая ножом-змеей головы жертвенным курам. Я повторяла непонятные самой магические формулы Ма Обдулии, окропляя кровью тела тех, за кого мы просили небеса. Я твердила по-испански "Верую", проводя над их головами широким мачете, на котором засохла кровь врагов – чтобы отпугнуть всех демонов. Потом я закопала кур глубоко под порогом и утоптала землю. Потом стояла на коленях перед огнем и не помню, что говорила.
 
Сверху