Стихи

Нет злее ветра этих дней,
Нет церкви - этой холодней.
Не церковь, а какой-то лЕдник,
А в ней холодный проповедник.

Пусть он согреется в аду,
Пока я вновь сюда приду!
 
Я бы спросила, какого хрена в чужих деревнях на стенах, в окнах слепых и зыбких появляются ссылки на мои истории…
Но мы не об этом спорили, правда?


Послушай, я расскажу тебе сказку – сказку. Послушай, я напишу тебе песню – песню. Послушай, ты знаешь, что рядом со мной опасно. От этого всем становится интересней. Послушай, я ведьма, а может не ведьма вовсе. И выкрала сердце, и время заговорила. И ворон летел, и над вороном длилась осень, и ты объяснял, а я тебя не просила. И лес продолжался за окнами, за домами, спускался в овраги, карабкался на уступы, а я собирала все то, что лежит меж нами – случайными фразами, взглядом, сердечным стуком. И все эти мелочи можно б легко оставить, и мимо домов пройти, возвращаясь к людям, но в этой глуши я вижу сквозь щели ставен слова, без которых уже ничего не будет. Здесь мертвые земли, на них не родятся травы. На стенах сырая плесень чужих историй. Скажи мне, мой милый, кто дал тебе это право – делить неделимое с теми, кто недостоин?

Послушай, я расскажу тебе сказку – сказку.
Послушай, я напишу тебе песню – песню.

Октябрь неласков к путникам. Так неласков, что день ото дня становится интересней.
 
Все, что нужно знать - спокойствие и смирение,
пороптали - и будет, для всех нас один исход.
Вот лежат имена, и ветер цветов сиреневых
их весной поминает лучше, чем мы - стихом.
Это место памяти становится местом помощи -
чем взрослее, тем чаще идёшь за ответом к ним.
Жизнь всегда удаётся, всякий на этом поприще
по итогу получит свою золотую нить.
Никому не ведом ни час торжества, ни день его.
Позовут - и ляжем, корни в земле пустив.
Но из каждого здесь в свой срок прорастает дерево -
наклоняется к детям, листьями шелестит.
 
Раздели меня, Господи, раздели, на слова, часы, полюса Земли, на зверей и травы, на соль и мед… На него раздели меня. На нее. Проведи экватор во мне – чертой, за которой тот не столкнется с той, чтоб они, волнами о борт звеня, не сливались снова в одну меня. Раздели меня, Господи. Я ковчег. Я не знаю, кто во мне и зачем, слышу только песни и голоса… Научи меня, Господи, что сказать. Как спасти их, собранных там, внутри, как найти для каждого материк, отпустить их в облако и на дно?.. На нее раздели меня. На него. Я слежу, как свет переходит в тень, отпускаю голубя каждый день, я смотрю в бездонную синеву. И уже не знаю, куда плыву. Раздели меня, Господи. Вот ребро, я хочу деревянным своим нутром, потемневшим от крепкой твоей смолы, прорасти, чтобы доски ушли в стволы, чтобы больше не плыть и не помнить, как он тяжел и огромен, она легка…

Им не выплыть, не выжить во мне вдвоем.

На него раздели меня.

На нее.
 
Скажи мне, что ты знаешь обо мне? Не мыслями, не прожитым и пресным - немым чутьём, ведь только это честно, и только это для меня в цене, как первый вдох над жуткой глубиной, когда бесценный воздух жжет и режет и хочешь - чаще, а вот дышишь - реже... Да - ничего. Ты незнаком со мной. Хотя, возможно, где-нибудь на дне, под слоем мифов и потоком басен, ты помнишь как ты был со мной прекрасен, ты сам - прекрасен. В прошлом. Или нет?
Не вспоминай, не надо ворошить игру, в которой сам себя обставил.
Не я.
Я - исключение из правил...
Ты знаешь сам.
Не вспоминай.
Дыши.
 
Она забывала надёжность мужской руки, бежала, без точки опоры на виражах. Она говорила: - А в принципе, мужики нужны только тем, кто не может их удержать, но всё же цепляется, ноет и истерит, как сука под дверью, выпрашивает тепла...
Она покрывалась окалиной изнутри, горела, но больше не верила, не ждала ни принцев, ни чинно седеющих королей, ни волка, ни льва - вот ведь, грёбаный зоопарк!
Она не пыталась быть ангелом на земле: таким, как она, темнокрылым, немного пар. Она не скрывала ни шрамы, ни синяки, бежала без точки опоры, считала дни, и вновь усмехалась: - А в принципе, мужики нужны только тем, кто не может прожить без них.

Она умирала и видела в этом знак своей непричастности гвалту и суете. Она собирала покрепче себя в кулак, когда на прогулке встречала чужих детей, она улыбалась старушкам и облакам, как будто земная жизнь для неё - вокзал.
Она тосковала по сильным его рукам,
надёжным и тёплым.
Но молча.
Чтоб он не знал.
 
В жалобной книге Господа Бога
несколько строчек,
неровный почерк,
что-то о том,
что ещё немного,
и жизнь превратится
в скопление точек,
над i и над прочими,
по алфавиту,
в финалах романов
и предложений.
А снизу - виза:
- Малыш, да иди ты... Ведь вас миллионы, войди в положение...

И больше ни слова,
неделю с лишним:
молчат телефоны,
вертится шарик,
взрываются бомбы
и зреют вишни,
но девочка в этом во всём не шарит,
глотает Black Label
и морщит носик,
читая по-новой его отмазы -
да вроде она ничего и не просит.
По крайней мере,
чтоб всё и сразу.
Она засыпает.
Ей снится Вечность
и этот, пропахший небесной манной,
в заоблачном офисе, что на Млечном.
И так его жалко,
что даже странно.

А он осторожно садится рядом,
склоняя над ней
безупречный профиль,
и думает:
- Небо... Оно мне надо? Я лучше сварю ей сегодня кофе.
 
Выхожу из двухлетней комы. Извини, мы с тобой знакомы? Тусклый взгляд и бровей изломы — кто ты, милая, назовись...
...собери себя — с чувством, с толком, из обрывков, крупиц, осколков — вот песок под ногами шелков, вот рассветы в твоей крови зажигают такое пламя — впору плавить сердца глазами. Просыпайся, дыши — мы сами выбираем себе пути: ты полмира прошла не с теми, ну же, девочка, мы же в теме — твоего не отнимет время, сколько стрелками ни крути...
И сейчас, это просто воздух, разделивший детишек взрослых, чувством, выросшим не по росту, и заставившим жить всерьез. Оба — скауты ли, юннаты? — опыт, сбивший координаты, часто требует большей платы, чем под силу принять без слез, вот и плакали, жили, ждали, и пугались глубин и далей. Вам двоим отдышаться дали, вот такой сумасшедший план.
Ты два года спала и слепла, а теперь восставай из пепла, чтобы солнце в тебе окрепло, и согрело в нем океан.
 
На каком расстоянии пульс перестанет дурить,
лихорадочно-красным подсвечивать бледные скулы?
Это - нет, не желание. Это задушенный крик:
тишина, как и смерть, даже эха губам не вернула,
даже выдоха, шороха. Холодность герценских стен,
заклеймив, посылает нас в вечное рабство Эвтерпы.
Нас считает по осени смерть, но, быть может, затем,
чтобы мы не терпели всё то, что безропотно терпим:
недостаток тепла и избыток постылых дорог,
одевание мыслей нагих в неудобные строчки...
На каком из путей, на каком перегоне метро
мне достанет и воли и мужества выдохнуть: "точка"?
Нам до осени жить, и неважно, что нервы шалят,
не впервой делать вид, что здоровы, смертельно болея.

...мы считаем слова, как старухи считают цыплят,
и подросшим стихам нам придётся сворачивать шеи.
 
Вы слышите,
вы слышите меня,
холодные к словам
и к их истокам,
которых вы
перевидали столько,
что ленитесь
грядущее менять.
Но слез моих
горячечный поток
вас пробирал всегда,
я - кровь от крови,
я помню,
сколько силы
в каждом слове,
которое
само себе
исток.
 
солнце палит, деревья играют, как вино в рукаве бокала,
я стою на границе жизней, между новой и той, которую выбирала,
даже в крепких соленых объятиях юга я живу и не чувствую лета.
уехать-уехать-уехать.
чтобы выйти из тамбура и сразу в гранит попасть, как в оправу.
посмотри на меня под углом, под этим не-солнцем, я теперь заиграла?
танец семи покровов, снять с себя ржавчину, ту, что лишает цвета.
уехать-уехать-уехать.
июль сочится сотами сотовых, не понимает, и ты меня не понимаешь.
дальше-дальше-дальше от этих красивых ухоженных кладбищ,
дальше от мест, где человек сам себе наливает яд, убивает в себе человека.
уехать-уехать-уехать.
ветер в карманы, руки в карманы, в голову – пустоту.
набивать полный рот словами, давиться словами, перемешивать их во рту.
переступая границы, сбивая колени, сквозь сотни нелепых огрехов –
уехать-уехать-уехать.
 
Я - про здесь и сейчас,
ты - про ложь и нигде.
Я хотела кричать -
лишь круги по воде.
Боль уходит, но с ней -
в глубину, в пустоту,
под перину камней -
наши годы уйдут,
над годами поля -
лебеда и гранит,
посмотри как земля
человечье хранит -
под замками корней.
Ты не веришь? Усни,
пусть приснятся Помпей
беззаботные дни -
переписки на стенах,
прогулки в саду
и наивное "я никуда не уйду"...
вот сейчас под ногами и в воздухе дрожь...
расскажи мне как ты никогда не уйдешь.
 
Рождество на окраине. Радостный НикоДим
Вылезает из дому и кроет свое село.
В его планах уже к обеду быть никаким.
Его планы реализуются всем на зло.

Его ясли готовы, осталось налить воды,
Завести медведей и укрепить лубок.
Каждый вечер к нему седые идут волхвы,
По ночам ему вызывается полубог.

Тот является в тоге цвета ультрамарин
Говорит всё отлично, немного ещё и край.
На моей ладони но-шпа и аспирин
[Вот такой я хреновый Морфеус], выбирай.


НикоДим выбирает просто смотреть в глаза,
Избавляет плоть от последних ненужных клемм.
И тогда ему наступает совсем звезда,
Полный и окончательный Вифлеем.
 
Извини за стиль и за мой покосый,
как забор в селе захолустном, почерк.
Я могу ответить на все вопросы,
только ты едва ли теперь захочешь
что-то слушать. Запах сырой извёстки
Отдает дешёвой зубною пастой.

Мы опять застряли на перекрёстке
не дорог, но судеб разбитых.

Здравствуй.

***

Этот город соткан из поликлиник,
магазинов, прачечных, метростроев,
и когда в разорванном птичьем клине
узнаёшь рисунок своих обоев,
то проходишь мимо без интереса,
будто держишь путь из уборной в кухню.

Если небо рухнет на эту местность,
Будет лучше всем.

Но оно не рухнет.


***

Иногда, устав от мирских нелепиц,
От житейской фальши и ширпотреба,
Обращаешь взор на ночное небо,
где висят пустые ковши медведиц,
освещая то ли ворота рая,
то ли звёздный путь [что, конечно, дальше].

Мы сплели созвездья из млечной каши,
И они горят.

Ничего не зная.

***

За окном картинка ночного града -
Натюрморт в оттенках немытой свёклы.
Фонари роняют на автостраду
Чуть почаще - свет, чуть пореже - стёкла.
Извини. Я просто опять скучаю.
Как хороший клоун от глупой шутки.

Вечер был отравлен зелёным чаем.
День - испорчен утром.

Ещё в маршрутке.

***

Наши паспорта не имеют штампов,
Чтобы их стереть. Послужные списки
Потерялись в урнах чужих почтамтов,
Под завалом писем, судебных исков,
рукописных схваток, в которых голос
не имеет веса по сути дела.

Ты - спасибо - снова и пьян и холост.
Я – спасибо – сделала, что сумела.
 
Он скажет завтра. Он пока молчит. И на столе лежащие ключи ты две недели не решишься тронуть.
Он скажет завтра. Вспомнишь сотни раз предощущенье ужаса: предаст; тоскливый скрежет карканья вороны,
Предчувствие в стакане молока, в тревожном ожидании звонка, в невозмутимом профиле напротив.
Ни одного вопроса: «Почему?» ты не решишься, не задашь ему; не скажет правду тот, кто так уходит.

Пространство станет вязко и мертво; ты подойдешь, чтобы обнять его, но он едва заметно отшатнётся.
И нелюбимость, затопляя дом бессонным, страшным, кровожадным льдом, к твоим вискам устало прикоснётся
И тяжело потянет вниз, ко дну. А он оставит с ней тебя одну, не научив, как в безвоздушном выжить.
Он скажет завтра. Он пока молчит. Но то, что навсегда вас разлучит, уже подходит ближе, ближе, ближе...
 
Сказать: окей, выбрал старые корабли, меня, как лоха, грамотно развели, где были цифры-буквы теперь – нули, пора на рею. И кто на шлюпках, те напряглись – смогли, а ты, так близко тонущий от земли, от берегов, где столько огней вдали тебя не греют.
Ты – чайка, не долетевшая пару верст, ты – черствый пряник, нечисть, бездомный пес, ты - пыль, летящая с чьих-то чужих колес, сто сорок скорость. Мир - фиолетовый ужас, и ты замерз, и все, что нажито, – пены соленой горсть, ты мимолетный, тонущий жизни гость – случайный то есть.
Тебя, по Дарвину, скоро снесет на дно, вот звезды, волны, на посошок вино, и лишь медузы, кажется, заодно - в бурлящий блендер. Но есть сюжеты – старенькое кино, где всем героям загодя решено, кому и как «жили-были», «давным-давно», и хеппи-энды.
Сказать: окей, неправильное чутье, раз самое чужое берешь в свое, снаружи будто люди, внутри – гнилье, и ты такой же. Смотри, их скоро сплющит и разорвет, беги, пока слетается воронье, набей поярче: «кыш, не влезай – убьет» себе под кожу.
Тебя кормили родиной – три куска, тебя поили родиной – три глотка, теперь от вкуса хлеба и молока тебя воротит. Ты плюнул, взял рюкзак: мне пора, пока, сбежав туда, где море и облака, но тень твоя все так же не по пескам - по лужам бродит.
Сказать: окей, неважно, где чей причал, того, кто нужен – просто не повстречал, и нет здесь правил, кармы, концов, начал, все очень просто. Смотреть, как на ладони горит свеча, ты – капля моря, целое, а не часть, ты этот мир неправильно изучал с болезнью роста.
Снаружи - то же самое, что внутри, и есть свои – такие же бунтари, и в них живое теплится и горит, орлы и тигры. И ты не тонешь, просто ты - рыба-кит, и океан не стонет, а говорит, и жизнь – не пляска смертников, а ретрит – смотря, что выбрать.
 
ну а как ты хочешь, а как иначе?
на - тетрадку, ручку, простой задачник,
ты сначала ночь проживи, не плача,
что не прожит день.
напиши о главном хоть три абзаца.
не умеешь быть, то умей - казаться.
и неважно: ангелом иль мерзавцем -
все равно ты-тень.
все равно тираж твой не больше сотни.
все равно целуешься в подворотнях.
и тебе к лицу не сюртук, а бродни,
и другим не стать.
а ты все бежишь за своим составом,
и тебя так мало, и всё устало,
и сдаются кости, трещат суставы,
и пора бы спать.
из таких вот юношеских амбиций -
тяжело в ежовые рукавицы,
а ты ищешь в мордах родные лица
и отводишь взгляд.
ты беги, беги, все равно недолго,
от тебя нигде никакого толку.
вот луна, вот поле, попробуй - волком
на минорный лад.
на табло - на лбу твоем - тем не менее:
счет ноль-тридцать, кажется, в пользу времени.
и пора признаться, что ты - растение,
одуванчик ты.
и на желтом поле никто не знает
в этом свежем праздничном ярком мае
как красиво летом в грозу летают
на ветру цветы...
 
И жила-была девочка, крепкая как кремень,
отводила беду, прогоняла от прочих смерть.

Успевала шутить, заговаривать на любовь, но однажды не справилась больше с самой собой.
Город вывернулся, как дикий дремучий лес — выть бы в нем от бессилия, в нору поглубже лезть.
И завыла, затихла, забилась, в углу лежит, а вокруг беспощадно идти продолжает жизнь.
Та же самая жизнь, где она отвела беду, отпросила у смерти их, чтобы побыли тут.

И всего-то поплакать о том, чего не смогла.
Все в порядке. Ведь силы не вечны.
Ты можешь.
Плачь.
 
На слова плюет, о делах молчит.
Думал страсть разжечь — вызывает злость.
Сорок первый ров, сорок первый щит,
да ничто от себя его не спасло.
Не умеет жизнь, не умеет жён:
не способен показывать, что нужны.
Сам собой наказан и обожжен,
но не видит в этом своей вины.
Сорок первый раз в нем всё тот же страх:
только чует близость — остолбенел.
Не желает быть, но умеет брать.
Оттого его самого и нет.
 
Когда тебя сломают поперёк
за всё, что ты когда-нибудь изрёк,
за всех, кого извлёк из гробового
молчанья о сосущей пустоте,
растаявшей на скомканном листе,
вмещающем отчётливо не слово,
но стон, отвоевавший тишину,
с которой приближаешься к окну
в пространство, избегающее сниться,
во время, не дерзнувшее менять; —
когда меня сожгут, когда меня
приклеят к заключительной странице,
чтоб впредь не открывать подобных книг; —
тогда меня разбудит твой двойник,
не посланный тобой и незнакомый.

И я, едва выкашливая боль,
познаю, королевство и король,
насколько друг от друга далеко мы,
и как ты ставишь ногу на паркет,
себя вдевая в день, в котором нет
ни памяти, ни повести, и даже
не сломано ничто, не сожжено,
ничто, ничто, ничто не суждено,
и ты об этом что-нибудь расскажешь,
ворочаясь в нагретых простынях,
дурея от закатного огня
и собственного запаха, пока я
люблю тебя сквозь мантию земли,
пока мы отправляем корабли
ко дну, из рук штурвал не выпуская.
 
Сверху